— Так точно, сэр. Будет сделано.

— Да, лучше пусть это будет сделано. Я не только выставлю промахнувшегося инструктора, я лично провожу его в прерию и навешаю по мозгам... потому что не хочу, чтобы еще одного из моих мальчишек привязывали к позорному столбу за ошибку его учителя. Вольно.

— Есть, сэр. Всего хорошего, капитан.

— Что уж тут хорошего. Чарли...

— Да, сэр.

— Если ты не слишком занят сегодня вечером, прихвати накладки и мягкие тапки и заходи в офицерский клуб. Повальсируем. Скажем, часов в восемь.

— Слушаюсь, сэр.

— Да это не приказ, Чарли, просто приглашение. И если ты действительно потерял форму, может, мне повезет навешать тебе плюх.

— Э, капитан не хочет заключить небольшое пари?

— Просиживая штаны за столом и продавливая кресло? Да ни за что! Разве что закатаем тебе одну ногу в цемент. Серьезно, Чарли, день был вшивый, а перед тем, как станет лучше, будет только хуже. Если мы с тобой пропотеем и обменяемся парой шишек, то, наверное, сможем сегодня уснуть спокойно вопреки всем маменькиным сынкам в мире.

— Я приду, капитан. Не перегружайте желудок за ужином, мне ведь тоже надо снять напряжение.

— Я на ужин вообще не пойду. Буду сидеть здесь и потеть над рапортом. Наш комполка великодушно возжелал видеть его сразу после своего ужина. А я по вине некоего типа, не будем называть его имени, уже опоздал часа на два. Так что и на вальс я слегка припоздаю. Проваливай отсюда, Чарли, не мешай мне. Еще увидимся.

Сержант Зим появился в приемной так внезапно, что я едва успел наклониться и спрятаться за конторкой, где я и сидел, пока он не прошагал мимо. Капитан Франкель уже кричал:

— Ординарец! Ординарец! ОРДИНАРЕЦ!!! Почему я должен повторять трижды? Имя? Наряд вне очереди по полной программе. Найдите командиров рот «Е», «Ф» и «Джи», передайте им мой привет и пожелание видеть их перед вечерней поверкой. Затем бегом в мою палатку, доставьте сюда чистую униформу, фуражку, личное оружие, планки. Я сказал: планки. А не медали! Оставите все здесь. Затем отправляйтесь к врачу, чесаться этой рукой вы можете, я сам видел, значит, плечо у вас не болит. До сигнала тридцать минут. Бегом!!!

Я успел все... отловив двух ротных в инструкторской душевой (ординарец имеет право входить по делам службы куда угодно), а третьего в его кабинете. Приказы только с виду кажутся невыполнимыми, потому что они почти невыполнимы. Я раскладывал капитанский китель, когда прозвучал сигнал к вечернему медосмотру. Не поднимая головы, Франкель прорычал

— Отложить наряд. Вон отсюда.

И я попал домой как раз вовремя, чтобы увидеть последние часы Теда Хендрика в мобильной пехоте и схлопотать еще один наряд вне очереди за «две неопрятности во внешнем виде».

Так что ночью во время бессонницы мне было о чем подумать. Я знал, что работа сержанта Зима не из легких, но мне никогда не приходило в голову, что он может быть иным, а не уверенным и самодовольным. Он выглядел таким довольным собой и всем, что делал, был, казалось, в согласии окружающим его миром

Мысль о том, что этот неуязвимый робот может чувствовать, что потерпел неудачу, может так глубоко ощущать свой личный позор, что готов сбежать из части, затеряться среди ярких людей и утверждать, что «так будет лучше для подразделения», потрясла меня куда сильнее, чем порка Теда.

А еще капитан с ним согласился... в том смысле, что сержант допустил серьезный промах, да еще носом ткнул, отчитал как следует. Ну и дела! Сержантов не жрут с потрохами, это они всех жрут. Закон природы.

Но следовало признать, что взбучка, которую получил и проглотил сержант Зим, была такой унизительной и испепеляющий, что все, что до этого я слышал от сержанта (или случайно подслушивал), показалось мне объяснением в любви. А ведь капитан даже голоса не повысил.

Инцидент был настолько абсурден, что я никогда о нем никому не рассказывал.

И сам капитан Франкель... Офицеров мы вообще не часто видели. Они показывались на вечерней поверке, являясь прогулочным шагом в самый последний момент, и не делали ничего, что могло бы выжать хоть одну каплю пота. Раз в неделю они проводили осмотр, выдавая замечания частного характера в адрес сержантов, содержание обычно выражало их печаль по поводу кого угодно, только не их самих. А еще каждую неделю они решали, чья рота завоевала честь нести караул у знамени полка. Помимо этого они вдруг являлись с внезапными инспекциями, отутюженные, чистенькие, пахли одеколоном и держались отчужденно, а потом вновь исчезали.

Ну, и один или двое сопровождали нас на марш-бросках, а два раза капитан Франкель продемонстрировал, что такое la savate. Но в целом офицеры не работали — не работали по-настоящему,— и жизнь их была сладка, потому что сержанты были под ними, а не над.

Но выходило, что капитан Франкель работал так, что ему и поесть было некогда, был чем-то занят, да так, что жаловался на недостаток физических упражнений и собирался потратить на них свободное время.

А что касается тревог, так случай с Хендриком его волновал больше, чем сержанта Зима. А ведь он даже в лицо Хендрика не знал, был вынужден спрашивать, как его зовут.

У меня появилось неприятное ощущение, что я нисколько не разбираюсь в природе мира, в котором живу, и что каждая часть его сильно отличается от того, чем выглядит. Вроде как узнать, что твоя родная мать — вовсе не та женщина, которую ты знал всю свою жизнь, а незнакомка в резиновой маске.

Но в одном я уверен: я не желал выяснять, на что в действительности похожа мобильная пехота. Если она неприветлива даже для своих и. о. господа Бога — сержантов и офицеров, что же говорить о Джонни! Как можно не наделать ошибок в службе, которую не понимаешь? Я не хочу быть повешенным за шею, пока не умру, не умру, не умру! Я даже не хочу на собственной шкуре узнать, что такое порка, даже если доктор будет следить, чтобы мне не причинили настоящего вреда. В нашей семье никого никогда не пороли, разве что в школе шлепали, вот и все. Но это не одно и то же. Ни по отцовской линии, ни по материнской в нашей семье преступников не было, даже обвиняемых. Мы были почтенной семьей, вот только гражданских прав не имели, но отец всегда считал, что в гражданских правах нет ничего почетного, одно лишь бессмысленное тщеславие. Но если меня выпорют, его, наверное, удар хватит.

И еще. Хендрик не совершил ничего такого, о чем я сам не помышлял бы раз так тысячу. Почему же не я? Думаю, дело в нерешительности. Я знал наверняка, что инструктора сделают из меня котлету, так что даже не пытался трепыхаться. Кишка у тебя тонка, Джонни. Вот у Теда Хендрика — другое дело. Человеку, у кого кишка тонка, в армии не место.

Кроме того, капитан франкель говорил, что Тед не виноват. И если я не загремлю по девять-ноль-восемь-ноль, то провинюсь в чем-нибудь другом, и вины моей в том не будет, но я все равно окажусь у позорного столба.

Да, Джонни, время убираться отсюда, пока не все потеряно.

Мамино письмо только подтверждало мое решение. Я ожесточился на родителей, когда они от меня отвернулись, но когда они отмякли, я тоже не устоял. По крайней мере, когда мама отмякла. Она написала:

«...но боюсь, что должна сказать тебе, что отец все еще не разрешает упоминать твое имя. Но, милый мой, так выражается его горе, ведь он не может плакать. Ты должен понять, мое дорогое дитя, что он любит тебя больше жизни, больше, чем он любит меня, и что ты его глубоко ранил Он твердит, что ты взрослый мужчина, способный принимать собственные решения, и что он гордится тобой. Но это говорит его гордость, горькая уязвленная гордость человека, которому разбил сердце тот, кого он любил больше всех. Ты должен понять, Хуанито, что он не говорит о тебе и не пишет тебе, потому что не может... не сейчас, подожди, когда его печаль чуть уляжется. А когда это время настанет, я пойму и поговорю с ним о тебе. И мы все снова будем вместе.

Что я сама? Как может мать сердиться на своего малыша? Ты можешь огорчить меня, но не уменьшишь моей любви. Где бы ты ни был, что бы ни делал, ты всегда остаешься моим малышом, который бежит ко мне за утешением, разбив коленку. Теперь мои объятия не так велики, как раньше, а может, это ты вырос, хотя в это я никогда не поверю, но я все равно буду ждать тебя, когда тебе понадобится утешение. Малышам всегда требуются объятия матерей, верно, милый? Надеюсь, что так. Надеюсь, ты напишешь мне и скажешь, что это так.